— А с чево бы это тятька? — продолжал допытываться неугомонный Кирюшка.
— Может, свадьбу воронью празднуют…
— А рази бывает воронья свадьба, — усомнился мальчик.
— Ого. Та-кой тебе пир на весь мир задают! Одно слово — каторжные души! Но ты того, говорю… Не зевай! Вдарь-ка в малые колокола, покедова я язык раскачаю.
Задребезжали опять нестройно малые колокола. Потом раскачавшийся железный язык большого колокола коснулся его края. Колокол слабо и печально охнул.
— Не любишь? — засмеялся Дорофеич. — Прямо, боярин! Спокойное житье ему требовается. А, вот, я тебя как хлопну...
Сильнее раскачавшийся железный язык звонко ударил в край колокола, и с колокольни полились гулкие дребезжащие звуки.
— Бам-бам-бам...
— Тятька! От барской усадьбы солдаты на конях бегут, — весело вскрикнул Кирюшка.
— Вот и обнаружился дурак! — засмеялся причетник. — Это не солдаты: солдаты всегда пехтурою прут. А это гусары царские...
— Анпиратора Петра Федорыча?
— Опять дурак обнаружился! У Петра Федорыча никаких гусаров нету. Он гусаров страсть как не любит. Он все с казаками. Уральские казаки с им, опять же которые с Дону, а то, говорят, еще с Запорожья. Шапки на них — в аршин росту, верх алый, мешочком висит, а там еще кисточка. У кого золотая, у кого серебряная, у кого шелковая...
— Тятька! А для чего кисточка?
Дорофеича поразил этот детский вопрос. В самом деле, для чего кисточка?
Не находя ответа и не желая подорвать свою отцовскую важность признанием в своем невежестве, он сделал строгое лицо и важно сказал:
— Государственное, брат, дело. А ты лутче своим делом займись. Дерни-ка по всем по трем. Отзвоним да и с колокольни долой. Наше дело таковское. А отец Сергий се дни поучение будет говорить...
— Про што, тятька?
Что-то забулькало в горле причетника. Потом он, давясь от смеха, вымолвил:
— Наподобие ослицы валаамовой.
— Я про ослицу валаамову знаю, тятька! — похвастался Кирюшка. — Ехал на ней там кто-то, а ослица вдруг как заговорит человечьим голосом... Ну, он испужался...
— Испужаешься! Ну вдарь-ка, вдарь!
— Блям-блям-блям! — залились колокола.
— Бамм... бамм... бамм! — загудел, дребезжа, разбитый старый колокол.
— Бросай, Кирька! — скомандовал причетник.
Мальчик колобком скатился с лестницы колокольни, чтобы увидеть, как к паперти подходит отряд гусар под командою ротмистра Левшина.
Всех гycap с Левшиным было человек около сорока. Почти половину своего маленького отряда ротмистр оставил для охраны барской усадьбы. Юрий Николаевич Лихачев, загоревшийся желанием поволочиться в саду за хорошенькой золотошвейкой Ксюшей, тоже предпочел не покидать усадьбы.
Отряд производил не слишком внушительное впечатление: люди сидели на разномастных лошадях, среди которых попадались и высокие, горбоносые степняки-киргизы, и приземистые лохматые донские маштачки, и тяжелые ширококостные вислоухие кони саксонской породы, вывезенные из недр Германии пришедшими в Россию при Елизавете Петровне колонистами-немцами. Сам Левшин сидел на тонконогой стройной и красивой, почти снежно-белой кобыле, в жилах которой имелась хорошая доля арабской крови.
Обмундирование гусар было тоже не из важных: пообносились в походе. Зато оружие у всех было в образцовом порядке. Об этом заботился старый седоусый вахмистр Сорокин, попавший в гусары еще белогубым мальчишкой и до того сжившийся с солдатской жизнью, что добровольно остался на службе и тогда, когда по возрасту получил право снять с себя мундир. Сорокину было за пятьдесят, и он «сломал» несколько кампаний, так что с правом говорил о себе:
— Я, можно сказать, наскрозь всю землю прошел. Одно слово, видел и огни, и воды, и медные трубы, и чертовы зубы, а все же цел остался. Только что нутро у меня водкою попорчено. Баба-колдовка одна отравила, полячка ехидная...
Среди рядовых гусар Сорокин пользовался непререкаемым уважением, и Левшин, знавший старика еще со дней Семилетней войны, питал к нему полное доверие.
Маленький отряд на рысях прошел по два в ряд широкой и пыльной улицей села и задержался в нескольких шагах у паперти.
— Стой! Слезай! — скомандовал Левшин.
Как один человек, гусары очутились на земле.
— Четверо у коней! — распорядился вахмистр.
Левшин первым прошел в церковь. Солдаты последовали за ним. Стали в три ряда в правом притвора. Двое отправились к ктитору храма, тучному белобрысому мещанину, купили две дюжины тоненьких восковых свечечек и принялись расставлять их у икон. Храм быстро наполнился прихожанами, привлеченными не столько желанием помолиться, сколько любопытством — поглядеть на гусар. Лупоглазые бабы и девки, не обращая внимания на воркотню мужчин, тесным кольцом окружили гуcap. Некоторые соблазнялись и осторожно прикасались корявыми пальцами к мундирам солдат. Придурковатая Дуня, дочь деревенского общественного пастуха, так и застыла перед каким-то румяным черноусым молодым гусариком и бормотала:
— Андел пресветлый. Андельская душенька! Пуговки ясненькие, глазки андельские...
Кирюшка, засунув палец в рот, не спускал глаз с лица Левшина.
Облачившийся в лучшую, праздничную ризу, отец Сергий приступил к служению. Запел, вернее, заголосил находившийся под управлением одноногого старого солдата хор из десятка мальчишек и девчонок. В церкви стало душно.
По мере того, как подвигалась к концу торопливая, «на почтовых», служба, смутное чувство овладевало Левшиным.
Неверующим он не был и всегда неукоснительно посещал храм, выполнял все обряды, в положенное время постился, исповедовался и причащался. Но теперь не было сил заставить себя отрешиться от всего и отдаться молитве.