Кто-то задергал снаружи ручку двери.
— Кто там? — крикнул Левшин.
— Это я. Наговорились? — прозвучал голос Лихачева. — Отвори!
— Ну, я вас, люди добрые, больше не задерживаю!
Гости встали, как по команде.
— Имею честь кланяться, господин ротмистр! — вымолвил учтиво садовник. Остальные торопливо кланялись.
Когда они ушли, в комнату влетел красивый белый с рыжими подпалинами борзой Угоняй — любимый пес молодого Лихачева, а следом вошел и сам Юрий Николаевич.
— Ну что?
— Ерунда! — ответил угрюмо ротмистр. — Тут студент этот... В философские размышления пустился...
— Штафирка! — презрительно засмеялся Лихачев. — А я, брат, маленькую разведочку по женской части произвел. У князя дворни — видимо-невидимо. В одной швейной мастерской штук двадцать девчонок. Есть хорошенькие, шельмочки. Я с одной перемигнулся. Ксюшей кличут. Шустрая...
Взял опять книжку в сафьяновом переплете, принялся перелистывать, улегшись на диван. Угоняй лег на пол у дивана, положил умную голову на вытянутые передние лапы и смотрел лучистыми карими глазами на хозяина.
В комнату вошел старик Анемподист. Он привел с собою такого же старого повара Тита. Тит стал дребезжащим голосом докладывать, что он может приготовить на обед господам.
Тем временем отец Сергий, немец, садовник, причетник и студент шли, разговаривая, по пыльной дороге от обширного барского двора к стоявшему в четверти версты селу Курганскому.
— Ему хорошо говорить — «прочитай проповедь»! — ворчал священник. — Легкое ли дело — без тетрадочки, как, от себя? Что я, староверческий начетчик, что ли? Как же это можно? Разве я вития?
— Хорош гусь, нечего сказать! — в тон ему отзывался Тихон Бабушкин. — Становитесь, говорит, государь мой, под ружье! Это мне-то?! Да я, может, испытываю непреодолимое отвращение к крови. Да я даже с турками воевать не соглашусь: разве турки не такие же люди? Разве они меня чем обидели? А тут, на поди: воюй со своими же! Опять же, кричат много: пугачевцы такие, пугачевцы сякие. А я этому не верю!
— Не веришь? — изумился причетник. И забулькал.
— Конечно, не верю! Разве они — не такие же люди? Ну, с помещиками, действительно, может, расправляются круто. Да я разве помещик? Да у меня только той и земли, что под ногтями! Чего им со мною схватываться?
— Но, молодой человек...
— Оставьте, Карл Иваныч! — запальчиво выкрикнул студент. — Вы — иностранный житель. Разве вы что-нибудь понимаете?
— Я ошень мало понималь! — поспешил согласиться немец. — Я только видель, что среди русский народ нет любви к порядку. Для русский народ нужен такой государь, как прусский Фридрих!
Они подходили уже к околице, когда мимо них прокатила запряженная сытою пузатою кобылкой телега. В телеге сидела молодая краснолицая баба в ярко-желтом с красными разводами платке, а кобылкой правил светловолосый парень лет двадцати. Поравнявшись с ними, парень придержал кобылку.
— Чего тебе? — обратился к нему причетник.
Парень сдвинул набок шапку и вдруг звонко заржал. Баба в ответ рассыпалась серебристым смехом.
— Чего ржешь? — допытывался причетник, давясь смехом.
— А я тоже жеребячьей породы! — откликнулся парень. И опять заржал.
— Дур-рак! — крикнул причетник. — Вот я тебя!
Парень притворился испуганным и погнал кобылку.
Телега влетела в околицу, оставляя за собою медленно рассеивавшееся облачко рыжей пыли.
— Дражнится! — вымолвил причетник.
Жидкие, дребезжащие звуки небольшого колокола срывались с деревянной покосившейся колоколенки, растекались тонкими струйками по земле и гасли на просторе необозримых полей, замирая в камышах степной речки. За звонаря был уже знакомый нам мордатый причетник Дорофеич, с остервенением раскачивавший язык главного колокола. Подзванивал ему его сынишка, тринадцатилетний Кирюшка.
— Бей, не жалей! — время от времени взвизгивал Дорофеич, дергая измызганную веревку.
И Кирюшка, подпрыгивая, рвал тонкие веревочки малых колоколов.
Спугнутые колокольным звоном сизые голуби, для которых колокольня служила пристанищем, носились над широко раскинутым селом, вычерчивая в голубом небе круги.
— Передохнем малость, Кирька! — предложил сыну Дорофеич. — Уф-фа! Упарился дюже!
0 забулькал, словно давясь смехом.
— Тятька! — крикнул глядевший в пролет Кирюшка. — Чего это?
— Ну?
— Птица, говорю, чево летит?
Дорофеич воззрился по тому направлению, которое указывала коричневая и покрытая корою струпьев от бесчисленных царапин рука Кирюшки.
— Воронье степное летит! — вымолвил Дорофеич.
— Тятька! А сколько их, воронья того? Будет сто?
— Сто?! Эв-ва, хватил! Тут, брат, тыщею пахнет. Одно слово — видимо-невидимо!
— А куда они, тятька, летят?
— Дурак? Аль не видишь? От восхода на закат.
— Из Сибири, тятька?
— Сибирь — далеко. Из степей… А, может, оно и впрямь из Сибири. Она, ворона, такая... Одно слово, каторжная душа...
— А зачем она летит?
— А кто ж ее знает. Поди, спроси ее!
— А как я ее спрошу? — допрашивал Кирюшка.
Плоское лицо Дорофеича засияло лукавою улыбкою.
— Самое простое дело. Возьми у мамки жменю соли, изловчившись, да и насыпь ей, вороне, на хвост. Она и сядет. А ты тут ей и производи допрос с пристрастием... Ха-ха-ха!
— И все-то ты врешь, тятька! — обиделся Кирюшка.
— Люди ложь, и я тож! Но, промежду протчим, давай-ка опять вдарим. Штой-то народ неоченно собирается до церкви! А што касаемо воронья, то пущай себе летит. Небось, здесь на жительство не останется. Налетит и пролетит, куда следует. У него, у воронья, говорю, свое дело. Ишь, словно рать какая идет. Валом валит...