— Так. А ежели у Зацепы сын родится, он как числиться будет?
Пугачев замялся.
— Да неужто же мне Зацепу, моего слугу верного, обидеть, у его пащенка титул графской отнямши?
— Так. А он-то сам, зацепинский пащенок, чем титул заслужил?
Пугачев молчал. Тогда Мышкин продолжал сухо:
— Пустое все!
— Старичка одного знал я, когда сидел в Казани... Хороший такой старичок. Годов ему, может, семьдесят пять, а то и все восемьдесят. Баяли ребята, из князей тоже, как и ты. Ну, может, и не из князей, так все равно из дворянов. А сам себя Иваном Безродным называл.
— Бродяжил что ли?
— Еще при царе Петре от мира отрекся да и пошел в побродяги. Драли его плетьми, — ничего, не сдался: человек, мол, божий, обшит кожей, зовут Иваном, а больше ничего не помню.
Ну, так вот, сидючи в остроге, больно уж хорошо говорил он, старичок этот... Земля, грит, ничья, божья. Кто на ней сам работает, тот ею и владеет, покеда работает. А начальства никакого не надобно. В солдаты идти — грех большой, потому бог сказал: не убий. Суда никакого тоже не надо, от законов только одно зло...
— Умно! — сухо засмеялся Мышкин. — А жить-то как?
— А так, говорит, и жить. Все люди, мол, — братья. А главное, ежели собственности не будет, а все сообща, так из-за чего и ссориться?
— Та-ак! Приходилось слыхать... Ну, а с работой как же? Кто, говорю, работать будет?
— Человеческой душеньке, грит, свойственно труд любить не ради прибыли, а ради добра. Ну, вот и будут дружно работать, а что добудут, то по-братски и делить будут.
— А кто, скажем, работать не охоч?
— Таких, говорит, теперь только можно встретить, потому что не по-братски все. А когда все по-братски будет, так и самый ленивый устыдится да так-то за работу обчую ухватится...
— А ежели не ухватится?
— Н-ну, ничего и не получит. А когда его голод проймет, тогда...
— Тогда пойдет он не на работу, а чужие клети да погреба очищать темной ночью. А кто подвернется, так он того кистенем по башке. А ты его лови да в острог сажай.
— Никак нет! Острогов да колодок не полагается!..
— А как же с вором да с грабителем таким быть?
Пугачев развел беспомощно руками.
— А уж и не знаю. По-нашему, по-мужицкому, конечно, пымал ты его да первым делом колом но ребрам, чтобы больше не пакостничал...
— А старичок-то твой что говорит?
— А он так говорит: не судите да не судимы будете. Ну, согрешил, скажем, человек. А вы — без внимания. А ему и станет совестно. Што, мол, такое я делаю?
— Да придет он к «братцам», из клети которых все добро уволок, да бух на колени. Простите, мол, православные! Больше не буду!.. Так что ли?
Пугачев прыснул со смеху.
— Хо-хо-хо! Дураков не так уж много на свете!
— Постой! Солдат, говорит твой старичок, не надо?
— Не надо. Потому и войны не надо...
— Так. А вот, скажем, к примеру, мы, русские, возьмем да своих солдат по домам и распустим. Идите, мол, ребятушки... бог с вами. А то грех большой драться. Ну, ребятушки-то, конечно, и рады. Им что? А в это время, скажем хан татарский возьми да и шарахни на Русь. Тогда как?
— Старичок говорит: сопротивляться не следовает...
— Та-ак. А ежели татарчуки людей, скажем, резать почнут?
— Они такие! — согласился Пугачев.
— А тогда как? Становись перед ними, татарами, на колени да и говори: грех, мол, голубчики, людей резать? Ну, а им, конечно, сразу стыдно станет. Ну, и они тоже бух на колени: простите нас, Христа ради! Никогда больше не будем! Давайте обниматься да лобызаться... Так что ли?
Пугачев хохотал, хватаясь за живот.
— Ой, уморил! А, ну тебя! Придумает же такое?!
— Я-то ничего не придумываю! — остановил его Мышкин. — Это твой старичок придумал с великого ума…
Пугачев махнул презрительно рукой:
— Блаженненькой! Что с его взять?!
Потом тоскливо вымолвил:
— А выходит, что все здря!
— Что такое?
— Здря, говорю. Мир не переделаешь. Хошь ты себе лоб расшиби, а мир, какой был, такой и будет!
— Такой и будет! — подтвердил Мышкин.
— Так из-за чего мы-то народ булгачим? Нет, ты скажи: чего для?
Мышкин нахмурил седые брови, пожал плечами, а потом ответил:
— У каждого — свое. Мужик за землю хватается, казакам надоело службу царскую нести — тяжело. Вот Голобородьки в митрополиты, а то и в патриархи всероссийские пробираются. Хлопуше кровушки человеческой попить хочется...
— А нам с тобой?
— Ну, тебе, конечно, в императорах побыть лестно.
— А тебе? Тебе-то что надо?
— А я Романовых род доканать хочу!
— Ну, доканаешь. А дальше что? Вот, я на царском престоле буду. Тебе от того легче что ли будет?
Мышкин пожевал губами, потом, не глядя на Пугачева, вымолвил сухо:
— Легче...
Из пугачевского стана по всем дорогам неслись разосланные Хлопушей и Зацепой гонцы, оповещая шайки восставших, что начинается великий поход на Москву. Всем верным слугам императора Петра Федоровича приказывалось идти на соединение с его христолюбивым воинством по указанным гонцами дорогам. Послушным обещались великие и богатые милости, ослушникам же топор да плаха.
А в самом стане Пугачева спешно составлялись новые и новые полки, и на отведенном для этого поле пан Чеслав Курч, получивший от Пугачева чин полковника, усиленно возился с отданными в его распоряжение отборными людьми, обучая их управляться с пушками.
Прошла неделя, и по дорогам, ведшим в Чернятины хутора, стали втягиваться в стан пугачевцев присоединявшиеся к главной армии для великого похода шайки пеших и конных.
Пугачев рассчитывал сдвинуть свою армию с округи Чернятиных хуторов через неделю, но оказалось, что сделать это не было возможности, так как «армия» напоминала скорее кочующую орду, чем настоящее войско.