— Так, задарма, тащим кабана немецкого с собой — пренебрежительно скашивая глаза в сторону саксонца, говорил Фрол Ипатьев. — Самой что ни есть вредной человек! Одно слово — немчура! Он за Катьку всегда горой стоял. Его бы давно пришить надо было, да, вишь, заступники нашлись! А он и храбрится, перец: ты ему слово, а он тебе — десять! И все каркает и каркает. Ваша, грит, собачья свадьба скоро капут, потому что, грит, у вас на чердаках заместо мозгов — глина! И ругается здорово! Так и чешет, так и кроет! Почище любого русского, пес!
— А вы бы в ответ его матерщиной обложили! — посоветовал, смеясь, Матюхов.
— Да у нас никто по-немецкому не может, — сокрушенно признался Ипатьев. — Только то и знаем, что, мол, «дыр тафиль» да «фирфлюхтырь». Рази его, толстокожего, проймешь?
— Да неужто никто по-немецки так и не понимает? — полюбопытствовал Матюхов. — Что же вы за народец такой?
— А нюжли в вашей дыре, в Белгороде, лутче? — оскорбился Фрол.
— Лучше не лучше, а многие по-немецкому здорово чешут. А я так любого немца запарить могу! Побывавши в ихней Саксонии в плену навострился. Вот я вашего борова немецкого сейчас разделаю под орех!
Хохоча, он подъехал к саням, в которых лежали связанные арестанты и с грозным видом принялся выкрикивать что-то по-немецки. Окружающие улавливали только знакомые им слова «тейфелы» да «ферфлюхтера, но были довольны впечатлением, какое производили грозные выкрики Матюхова на немца. При первых же словах Матюхова Ульрих сначала побледнел, потом побагровел, глаза его выпучились, губы затряслись.
— Так его! Шпарь! — подзадоривал Матюхова Ипатьев. — Ишь, корежит его, катькиного прихвостня! Подопри, подопри ему бока! Ха-ха-ха!
Громко хохотали и другие, особенно когда немец на очередное ругательство Матюхова стал, задыхаясь, отвечать по-немецки и два или три раза тоже упомянул и «тейфель» и «ферфлюхтен». Матюхов два раза замахивался на Ульриха нагайкой, но потом отъехал, заявив:
— Не стоит руки марать!
А немец после обмена ругательствами с дошлым белгородцем лег, закрылся с головой, долго плакал и почему-то шептал:
— Gott tei dank! Aber... aber, dot ist vunderbar!
Время от времени Матюхов слезал с коня и, присаживаясь к ехавшему в удобных санях Ипатьеву, угощал того хорошей водкой из походной фляжки. Порой к ним присоединялся и Шелудяков, который, нажив на сытых хлебах толстое брюхо, норовил как можно меньше оставаться в седле. Как-то сам собой разговор всегда сворачивал на общий ход дел. Шелудяков держался бодро, уверял, что все идет к лучшему, вот только бы зиму пережить, а там и совсем хорошо пойдет. Ипатьев довольно осторожно возражал ему, жаловался на беспорядки, на разруху, указывал на недовольство крестьян, упоминал, кстати, и о волнующих население слухах, что в самой Москве не все благополучно и что «анпиратору» никак не удается сбить крепкую и послушную армию. Впрочем, он прошедшей переменой был в общем доволен и указывал причину своего довольства:
— Я кто был? — говорил он. — Не только что рабочий, значит, раб, и все такое, но и из рабочих-то чуть не распоследний! До седых волос дожил, а иначе как Фролкой никто не называл. А теперя я кто? Из истопников да отходников в дилехтуры попал! То, бывало, чтобы косушку раздобыть, последнее хоботье в кабак прешь, гол, как сокол, по морозу пляшешь, а теперя на мне шуба медвежья да с енотовым воротником! Да! Прислуги и себе десять человек взял! Так и выходит, что из последних да попал в первые и безо всякой науки. Как был неграмотный, так и остался. А которые пановали, так самыми распоследними изделались. А благодаря кого? Анпиратор изделал! Да я за него кажному горло перервать готов!
— То-то ты, Фролка, своего же брата, рабочего, теперь в бараний рог гнешь! — поддразнивал Ипатьева Шелудяков. — На смерть засекаешь, чуть что.
— А чего им в зубы глядеть? Стоют того, — и деру! На то они рабочие, одно слово — рабы... Я, брат, такой! Я никому потачки не дам! А наши рабочие — они каки таки люди есть? Одно слово, проломлены головы! Опять же вор на воре сидит да вором погоняет. Только не догляди, так они у тебя подметки срежут!
— А на тебе шуба-то медвежья чья? — осведомился насмешливо Шелудяков.
— Пал Прохорыча... Счетовода нашего!
— Дорого дал?
— Шесть аршин веревки да кусочек мыльца! — захохотал Ипатьев. — За супротивность анпиратору взял да и повесил. А шубу себе взял Мертвому разе шуба нужна?
— А люди бают, всей-то его супротивности и было, что он шубы тебе даром отдавать не хотел!
— А хоша бы так, рази грех? Ну, поносил он шубу, попользовался и будет с него. Теперя мой черед!
— Ой, смотри, Фролка! — шутливо предостерег его Шелудяков. — Изловит тебя Михельсонов, так он не только что тебя из шубы вытряхнет, да еще душу твою из тела вышибет!
— Очень я их боюсь?! — огрызнулся Ипатьев. — Михельсонов примерз в Перми, а Голицин в Оренбурге застрял. Да они на нас и напасть не посмеют! У наших возчиков кулаки — пуд не пуд, сорок фунтов тут! А их чуть не тыща. Да твое варначье... Да твои пушки! Пущай кто сунется — сам не рад будет.
— Пушки-то есть, да велика ль с них честь? — смеялся Шелудяков. — Тяжелы, проклятущие! По такому глубокому снегу их бы на полозьях волоком тащить, а не на колесном ходу. А мы из-за них как проклятые ползем. А случись что, как-то еще из них палить будем? Пушкари-то наши в белый свет, как в копейку, жарят. Воронье пугать здоровы. Еще в городе закурили, да должно быть на всю дорогу угару хватит. Два раза я их обыскивал — ничего нету, а отошел — пьют.
— Хитер наш брат, мастеровой! — обрадовался Ипатьев. — Ежели водки касаемо, так они самого черта околпачут!