— Хошь тут-то отпустили бы душу на покаяние! Сгинь, постылый!
Едва пообедав, он велел вытащить на двор большое кресло и стал принимать выборных от Мозжухина и ближайших деревень. Сначала отвечал осаждавшим его запутанными просьбами мужикам ласково, именуя их «ребятушками» и «детушками», потом стал гневаться и обрывать просителей.
— Подушное сбавить просите? — сердился он. — Да много ли с души выходит-то? Да как у вас совести хватает, дуболомы? Волю я вам дал? Землю барскую получили? Чего вам еще нужно? Какого лешего вам не хватает? Власть у вас своя, выборная.
— Какая это власть? — возражали мужика — Воры сущие да грабители!
— Вы же их сами выбираете!
— Да что с того? Его выберешь, а он тебе сейчас же за пазуху норовит залезть, собачий сын! Куски рвут, душегубы!
— Который плох оказался — гони в шею!
— Все плохи оказывают себя! Покуда силы не имеет — хорош. А забрал силу — зубы волчьи враз вырастают! Заедают они нас! Пропадем!
— Помещиков вам, дурье, вернуть, что ли?
— Нет, это уж что?! Опять рабами заделаться? Не желаем! Так хотим, как у казаков на Дону… Чтобы никакой власти не было! Каждый сам себе хозяин и никаких!
— Сдурели вы, что ли, ребята? У казаков тоже своя власть выборные атаманы!
— Не желаем атаманов! У разбойников только атаманы бывают да есаулы!
— А кто подати собирать будет? С кого я спрашивать должон?
— И податей не надо! Будя! Весь век платили! Не желаем больше! Москва и без нас богатая! У казны денег и без наших грошей много! Пущай нам она, казна, теперь содержание дает!
У Пугачева налились кровью глаза, задергалась левая щека. Накатывался припадок бешеного гнева, когда он делался опасным и для окружающих, и для самого себя. Видя это, Хлопуша и Прокопий Голобородько с помощью Творогова стали гнать «депутатов».
Толпа поредела. Остались низко кланявшиеся «батюшке-царю» и что-то невразумительное бормотавшие старики. Пугачев смягчился и стал их расспрашивать о том, как идут в округе дела. Посыпались горькие жалобы:
— Одна беда за другой на голову валится. Еще осенью пошло конокрадство, какого никогда не было. Угоняют лошадей. Бают, кыргызы какие-то скупают для турецкого, мол, султана. Опять же поджоги. Сено в стогах все как есть пожгли, проклятые. Изб да овинов столько изничтожили, что и не перечтешь.
— Да кто поджигает-то? — допытывался угрюмо «анпиратор».
— А мы того не ведаем, батюшка! Разное бают. Которые так говорят, что, мол, господа разбежавшиеся за свою обиду мстят...
— Да вы же господ в корень вывели?
— Верное твое слово, вывели их, кровопивцев наших. Всех вывели! А которые уцелели, так те кто куда бежали... Прячутся...
— Так кто же пакостничает?
— Пастухи бывшие. Первые конокрады, батюшка! Они завсегда конокрадами были. Опять же, колодники, которые из острогов повыскочили. Лютые волки... Ну, и протчие которые... Раньше, скажем, поссорившись, он тебя матерным словом, а ты его тоже по матери, тем и кончалось. А теперь, чуть что, он тебе, проклятик, или нож в бок, или красного петуха пущает. Ему что? Начальства теперь нет, наказывать его, сукина сына, некому. Острога нет. Кого ему опасаться? А чуть что — он айда в Москву а ль на Дон, к казакам, а то еще куды... Опять же, разбойного люду развелось, и-и-и сколько! Одно слово, видимо-невидимо! Режут народушко православный, хрестьянский, хуже татаров... По дорогам проезду нет.
— Я всюду команды воинские рассылаю. Для порядку...
— И-и-и, батюшка! Не прогневись только, твоя царская милость, на слове! Твои команды то только и делают, что народушку притеснение учиняют. Ты его для порядку посылаешь, а он, значит, мошну набить старается. Лучше и не суйся: забьют насмерть! Опять же, насчет женского сословия. Никогда при господах такой обиды не было. Ну, баловались барчата да которые управляющие, да и то больше с дворовыми девками. А теперь которая девка молодая, так ее и в клети не спрячешь: выкрадают. На увод, значит. Народушко говорит, персюки там какие-то скупают. Девок, то есть. Они, персюки, сами черные как черти, а до наших девок белотелых охочие. Опять же ребята совсем осатанели. Отцов-матерей никто слухать не хочет. Ему, пащенку, говоришь, чтоб, мол, работал по хозяйству, а он, пащенок, в ответ: теперь, мол, все вольные! Хошь, так сам и работай! Таки-то дела, батюшка, ваше велицтво! Опять же, все говорят, страшенная война весной будет. Собрались, мол, семь царей, да семь королей, да сколько там князей, да турецкий султан, да какой-то там бухарь и положили промеж себя клятву — русскую землю под себя забрать да поделить, а народушко изничтожить.
— Вздор! — скрипнув зубами, отозвался Пугачев. — Пустое. Бабы плетут...
— Тебе лучше знать, ваше величество, тебе лучше знать! А только слушок такой есть. Что правда, то правда. Поляк, мол, Смоленск-город уже забрал. А от Смоленска далеко ли и до Москвы? Смоленский трахт — вот он, рукой подать... Опять же турок, говорят, с несметной силой пришел. Кого саблей рубит, кого копьем колет, а у казаков силушки не хватает, а хохлы-мазепы тому турку помогают, чтобы Москву изничтожить... А прогнать-то его, турку, и некому! Енарал Румянцев был, так его кто-то в башню посадал, на чепях держит. Енарал Суворов был, и того арештували. А Потемкин-енарал, так тот, колдун, серым волком обернулся или птицей, да и перемахнул в чужие края, там опять свое войско верное собирает, чтобы весной на Москву пойтить да всем наказание исделать...
— Мелете вы и сами не знаете, что! — рассердился Пугачев.
— Верно твое слово, батюшка, царь белай! Ах, сколько верно ты говоришь! А только разные знамения проявляются. Орловский архиерей, которого башкиры твои зарубили в соборе, по ночам из могилы выходит. Страшной такой! Весь в крови... А в руках крест-золот... А кто ему на дороге попадет, тому он, убиенный башкирцами, говорит: «Молитесь, нечестивцы, а то грядет на вас сила несметная!..