Хлопуша хрипло засмеялся.
— Сибирской тайги выученик, князюшка! Ну, да и от родителей и прародителей унаследовал. Мой батюшка покойный раньше, чем на плаху попал, поди, человек до ста своими руками на тот свет спровадил, так больше в шутку... Ай, мне от него отставать?
— Но в голове у тебя не глина — продолжал Мышкин-Мышецкий. — Буть ты пообразованнее, многое с тобой тогда можно было бы наладить... Один ты, кажись, и можешь на... на него влиять.
Оглянувшись и убедившись, что подслушивать некому, Хлопуша шепотком сказал:
— Чуточку побаивается. Да не очень уж! Раньше больше слухался. Бывало, побрыкается-побрыкается, да и сдается. А как взяли Москву, возгордился. Поди, и впрямь вообразил себя заправским царем. Про бога больно часто поминать стал. Друзья, мол, приятели. Он, бог, мол, на небе, а я, его избранник — на земле. В помазанниках ходить полюбил. А кто и чем его мазал-то? Разве что хорунжий да сотник, скажем, благословенным кулаком да по окаянному рылу смазывал...
— Потише ты! — предостерег князь.
— Ничего. Ты не доносчик, а энти…
И он пренебрежительно махнул рукой в сторону.
— Рвань коричневая... И откуда этой сволоты столько набралось, скажи ты пожалуйста?! Эх, дура была царица покойная. Известно, немка белотелая. Жалостливая тоже. Лучше, мол, девять виновных помиловать, чем одного невинного наказать. Не знала, баба, какой мы народ. По нашему характеру лучше десяти невинным головы оттяпать, чем одного виновного выпустить. Он один-то таких делов наделает... С нашим братом добром много не наделаешь. Наш народушко такой, дуй его и в хвост, и в гриву без отдыха, оглядываться не давай, так он, как битюг, везти будет, а распустил вожжи — так он и оглобли поломает...
— Пойдем, поговорим! — согласился канцлер. — Депеши новые пришли. Новости всякие, веселого только мало...
— Ничего, все утрясется, — засмеялся Хлопуша. — Полтораста лет назад, говорят, тоже была завируха... А ничего, утряслось.
Когда они проходили через следующую комнату, какой-то пьяный в атласном камзоле, с трудом удерживаясь на ногах, загородил им дорогу.
— Сиятельному графу Никите свет Иванычу! — пропел он, раскланиваясь. — Сорок одно с кисточкой. Гул-ляем! Одно слово — проси, душа, чего хошь. Гуляй, Матрешка, на все медные...
Князь брезгливо посторонился. Хлопуша схватил пьяного за руку, дернул так, что тот повернулся к нему спиной, ткнул его кулаком в шею и коленом ниже спины, и пьяный, пролетев несколько шагов по залитому водкой паркету, растянулся в ближайшем углу.
— Мразь треклятая! — проворчал Хлопуша. — Наползло их к нам, как клопов.
В коридоре они наткнулись на дикое зрелище: двое пожилых пьяных людей в шитых золотом генеральских мундирах тискали не менее их пьяную молодку в роскошном гродетуровом платье с пышными фижмами. Она притворно отбивалась от них, хихикая, и твердила:
— Бесстыдники какие, право! И чтой-то вы со мною, бедной сиротой, делаете? И как только вам не совестно, право?
Она разомлела, по круглому, грубо набеленному и нарумяненному лицу катился пот, оставляя полосы на щеках, черные брови странно топорщились, а из груди вырывалось хриплое дыхание, прерывавшееся смешком.
Всего полгода назад она была мамкой, служила в семье какой-то магистратского чиновника. Когда пугачевцы пришли в Москву, она нажаловалась на своих господ, и те были перебиты озверевшей чернью. А бывшая мамка, меняя любовников чуть не каждый день, в конце концов оказалась законной супругой одного из новых государственных сановников, капризом судьбы из мелких приказных ставшего вдруг важной шишкой. Эта чета тоже пожаловала на рождественское пиршество в кремлевский дворец. Супруг круглолицей Дашки, дорвавшись до вина, через час уже лыка не вязал и теперь спал под столом, обнявшись с другим упившимся «сановником» из бывших барских кучеров, а супруга, встретившая на пиру старых знакомых — Гришку-«фалетура» и Митьку-цирюльника, ставших генералами, — разыгралась, как вырвавшаяся на свободу кошка в марте.
— Не балуйся, робятки! — обратился к возившимся зловещим шепотом рассердившийся Хлопуша.
Гришка-«фалетур», запустивший руку за пазуху своей дамы, нагло ухмыляясь, отозвался:
— А ты что за указчик? Тебе какое дело?
— Да вы, черти, где? Что это вам, сеновал, что ли? еще понижая голос, вымолвил Хлопуша.
Митька-цирюльник напыжился, собираясь ответить, но не успел. Железный кулак Хлопуши треснул его в зубы, и он свалился, как сноп. Еще немного, и другой удар свалил и Гришку. Ошалевшая дама изумленно и вместе расслабленно вымолвила:
— Вот так штука! Как же это? Ни за что, ни про что и вдруг... По сусалам... Хи-хи-хи... Может вы, кавалеры, и меня побьете?
Хлопуша-вместо ответа приблизил свое изуродованное лицо к лицу женщины. Сквозь румяна проступила смертельная бледность, а красивые черные глаза налились страхом. В горле что-то забулькало.
— Сука. Удавить бы тебя! — прошипел Хлопуша.
— Оставь. Ну ее! — вступился Мышкин-Мышецкий. — Стоит руки марать об такую мразь? Не надо было всякую дрянь во дворец впускать. А раз впустили...
Заметив вытянувшегося у дверей рослого придворного лакея, Хлопуша кивнул ему.
— Эй ты, холоп! Позови там еще кого. Да поздоровее!
— Что прикажете, васияство? — еще более вытянулся лакей, поедая глазами всемогущего генералиссимуса.
— Этих… троицу… от моего имени... Пересчитать ребра и выкинуть. Чтобы и духу не было!
— Слушаю, васияство!
На каменном лице лакея отразилась живейшая радость. На его зов вывернулись другие дюжие лакеи. Замелькали увесистые кулаки. Послышался рев пострадавшей «придворной дамы», потом все смолкло. Избитых гостей выволокли, дотащили до высокого крыльца и с него сбросили прямо в снег. Злорадно гогоча, лакеи кричали кучерам стоявших перед крыльцом раззолоченных карет: