— Господа куда уехали? И когда?
— Сказано было нам, што по делам в Казань-город, будто к сродственникам, то есть, к господам Лихачевым...
— Юрочка! Слышишь? — кивнул Левшин лежавшему на диване и рассеянно перелистывающему какую-то книгу в тисненом золотом сафьяновом переплете молодому человеку. — Разве твои в Казани сейчас?
— Дядя Никита там должен быть! — откликнулся молодой человек. — А я тут прелюбопытную вещь сыскал. Объяснение в любовных чувствованиях кавалера де Граммона к одной прелестной даме, каковая, будучи весьма знатной персоной и придворной дамой королевы французской, переоделась простой пастушкой…
— Ну тебя к черту, со всеми твоими кавалерами и прелестницами! — сердито выругался Левшин. — Тут каша такая заваривается, что, может быть, всему государству расхлебывать придется, а ты…
Анемподист переступил с ноги на ногу, вздохнул и потупился.
— Когда, говоришь, уехали господа? — повторил вопрос Левшин, прихлебывая вино.
— На той неделе в пятницу! — встрепенулся управляющий. — Живо так уложились, только самое нужное и забрали. Сами налегке тронулись, дормез да три подводы всего с вещами, а следом я обоз снарядил: одиннадцать подвод всего. Сынишка мой, Лукашка, повел. Надо бы ему вернуться, да нету што-то… А князек молодой, Петр Иванович, оченно уж упирался. Не хотелось ему, видно, уезжать-то…
— С девкой какой спутался, что ли? — усмехнувшись, осведомился Левшин, снова набивая трубку.
— Есть тот грешок, ваша милость. Грунькой зовут девчоночку. Птичницы дочка богоданная, а кто в отцах ходил, того, поди, и сама птичница не ведает...
— Ну, ладно. Дальше!
— А што дальше-то, батюшка-барин?
— Мужики как?
По изрезанному морщинами лицу управляющего пробежала зыбь. Серые глаза спрятались в узкие щелки припухших красных век.
— Насчет чего, то есть? Ежели касательно Груньки…
— Дурака валяешь! — окрикнул Левшин. — Брось, Анемподист. Я спрашиваю, как держится мужичье?
— Да так... Одно слово — держатся.
— Волнуются?
— Шушукаются — это верно. А волнениев, слава богу, не было. Вот, насчет барщины, ну, правду нужно сказать — большая-таки заминка выходит... Отлынивают, черти. Уж я их и так, уж я их и сяк...
Левшин вскинул испытующий взор на морщинистое лицо старика. Ему показалось, что перед ним стоит безглазый. И есть глаза, и словно нету их.
— Ой, придется мне тебя, анафему, арапниками поподчевать, — глухо вымолвил Левшин. — Ой, не шути, говорю!
— Гос-поди! — ахнул управляющий. — Да за што, ваша милость? Да рази я… Да разрази меня молонья…
— Не виляй хвостом. Говори все! Смутьяны водятся?
— Это вы, ваша милость, насчет новоявленнаго анпиратора?
— Догадался-таки, наконец? Насчет Емельки Пугачева!
— Так што, осмелюсь доложить вашей милости, — слушок есть. Народ наш — сами знаете, какой народ. Ему скажешь чистую правду — в ем веры-то и нету. А какая-нибудь бабка-шептуха с пьяных глаз нашепчет, — он и верит...
— Ждут Емельку, что ли?
— Есть тот слушок: будто анпира... то есть, этот самый Емелька — с агромаднейшим войском всенародным — намеревается вскорости город Казань взять под свою руку. И так это объясняют, што, мол, наскучило ему по Заволжью разгуливать, хоша простор и большой, но, между протчим, толку из этого не выходит. Так, вот, понадобилась ему Казань-город. А с Казани, мол, прямым трахтом — на Москву.
— Ежели еще его туда, пса смердящего, пустят! — скрипнув зубами, глухо вымолвил Левшин.
— Истинное ваше слово, батюшка-барин! — зачастил староста. — Воистину, — пес смердящий и шелудивый. Одно слово — каторжная душа. Ево бы, подлеца, на четыре части... А только у царских енералов с ним што-то неуправка выходит. Послала матушка-анпиратрица против ево бригадира, а он, Емелька, степным волком обернулся да этова самова бригадира изловил и весь московский гренадерский полк с им.
— Какой там «весь полк...?! — фыркнул презрительно Левшин. — Триста человек всего было. В ловушку попали. Сонными Емелька захватил подлецов...
— Но, промежду прочим, с енерала-то кожу содрал! — с чуть заметным ехидством вставил Анемподист. — А которые солдаты — так те сейчас же под ево руку... А офицерей перевешали.
— Не тяни волынку! Придет и его черед. За все расплатится!
— Ну, а еще слушок такой есть, што, мол, ежели анпиратор... то бишь, Емелька, скажем, да будет идти Казань-город брать, то ему наших мест никак не миновать. Большая-то дорога верст двенадцать от Кургановки всего. Ну, вот и пошел сполох по всему уезду. Народ-то черный только шушукается да глазами мигает, а которые господа благородные да по купечеству, так те, известно, в испуг большой приходят. Вот, ваша милость, вы про наших господ спрашивали… А разе они одни выехали? Ляпины-господа еще три месяца тому назад всполошились да прямиком и махнули в Москву. Даром што барыня Анна Семенна при последнем, можно сказать, издыхании была, — и ту поволокли. Опять же, Щенятины-господа. А еще Горбатовы... Да теперь, ваша милость, во всем уезде, почитай, никого из настоящих господ не осталось. Так, мелкота какая, ну, та сидит. У ково, скажем, десятка полтора дворов, и сотни душ не набежит, — и те выезжают.
Все лицо Анемподиста покрылось сетью мелких морщинок. Серые глаза лукаво засветились
— Чего ты? — воззрился Левшин.
— Да больно уж чудно, ваша милость! — хихикнул старик.
— Чего тебя разбирает-то?
— Княгиня Суровская, ваша милость, — сама уехамши, и всех своих шпитонок увезла, а заместо себя в имении птицу заморскую управлять оставила...
— Чего плетешь-то?
— Побей бог, если плету! Попкою птицу-то звать. Птичка невеличка, но, промежду протчим, от господа дар дан: то есть, так-то ругается, што ай-аяй! Даже матерными словами. Я-т-теб-бя, орет, запор-рю!