Мышкин подошел к Хлопуше, в первый раз в жизни положил ему белую холеную руку на плечо и четко выговорил:
— А Екатерина-то и взаправду воскресла! Слышишь? Воскресла! И находится среди верных людей. У нее есть уже целая армия. Да какая армия! Не из пьяной сволоты и не из башкирят да киргизов. Императорская армия! Слышишь? И ведут эту армию не «ахвицеры» из голытьбы, из рвани кабацкой и не генералы из колодников острожных да каторжников сибирских, а генералы настоящие. Понял?
Голос Мышкина был так серьезен, что несмотря на почти полную невозможность принять на веру сообщаемое, Хлопуша ни на минуту, ни на миг не усомнился. Он не понял, а скорее почуял, что это правда, страшная правда.
— Та-ак! — растерянно прошептал он, гундося. — Ну, как же теперя? Мы-то как? Что, говорю, нам теперя делать?
Складывая бумаги в свою кожаную сумку, Мышкин после некоторого молчания ответил насмешливо:
— Музыкантам пора складывать свои дудки, забирать шапки и... навостривать лыжи.
— Нюжли... уходить?
— Уходить? Не-ет! Не уходить, а убегать, сиятельный граф!
— Ай надумал бежать куда? Поймают!
Мышкин показал Хлопуше массивный перстень с отливавшим в красное плоским камнем.
— Видишь? Ну вот... Когда понадобится, я сковырну этот камень да и загляну внутрь...
— Ну? — полюбопытствовал Хлопуша, пугливо посматривая на таинственный перстень.
— А лежит под камешком лепешечка. А имя ей смерть!
— Яд, значит? — догадался Хлопуша. — Та-ак! Ну, а мне себя убивать неохота! Что такое? С какой стати?
— Правильно! — насмешливо одобрил Мышкин. — В самом деле, с какой стати тебе травиться или вешаться, когда и так о твоей смерти Ванька-кат позаботится в свое время!
Он взял сумку подмышку и спокойным, размеренным шагом направился к своим апартаментам.
— Стой, стой, князь! — задержал его встревоженный Хлопуша. — Ты пока что не разглашай всего!
— Чего это? — спросил Мышкин.
— Ну, и насчет обоза, и насчет Сибири, и насчет того… того самого... Ну, что, значит, царица-то вынырнула где-то.
Мышкин пожал плечами.
— Я разглашать не стану, — сказал он. — Не мое дело болтать. Я вот и тут ничего никому не сказал, кроме тебя. Думал «самому» только доложить, да...
— Он, пес, все одно ничего сейчас не поймет! — злобно прогундосил Хлопуша. — Едва отсюда выскочил, сейчас же два стакана водки заглотнул да к Таньке. Кобель проклятый!
— Выражайся почтительнее о твоем законном императоре и помазаннике!
Хлопуша вскипел:
— Анпиратор? Сукин сын он, сволочь, а не анпиратор! Помазанник? Только его, пса шелудивого, и мазали, что благословенным кулаком по окаянному рылу за пьянство да воровство! С роду был в Емельках да на старости лет в Петры выскочил! Много теперь таких-то гуляет! Их всех, как собак, и не перевешаешь! По нонешним временам я и сам мог бы в Петры Федорычи выскочить, кабы у меня нос был правильный! Еще каким бы анпиратором оказался! Ого!
— Поздно! Бал кончен, — как бы про себя вымолвил Мышкин. — А шила в мешке не утаишь. Из Уфы люди бегут во все стороны, разносят весть. Я и то дивлюсь, как Москва еще не трезвонит. Да и то, другое... про императрицу не я один знаю. Завтра или послезавтра все заговорят...
— Н-ну, быть завирухе! — раздраженно пробормотал Хлопуша. Он принялся чесать пятерней затылок с таким ожесточением, что, казалось, собирался содрать с него всю кожу.
Однако в одном отношении Мышкин-Мышецкий ошибся. Ни на следующий день, ни в течение ближайших Москва не трезвонила о событиях на востоке и о появлении словно и впрямь из гроба вставшей императрицы Екатерины. Ползли только какие-то темные слухи насчет армии Румянцева, будто бы уже подошедшей к Киеву, но на эти слухи никто не обращал большого внимания. Москве было не до того: ее ошеломил целый град вестей, куда ближе касавшихся ее населения, но крайней мере теперь. Утром по городу был расклеен новый царский указ, в нарочито сбивчивых выражениях извещавший народ о грозящих опасностях, о небывалом наборе по два человека со ста, о необходимости «жертвовать всем достоянием», что было понято в буквальном смысле, и о том, что «заложим жен и детей», — это тоже было понято в прямом смысле, хотя и не было указано, кому и на каких именно условиях сдавать закладываемых жен и детей. Разнесся слух о том, что в Троице-Сергиевой лавре уже отбираются даже ризы с чтимых икон. И змеею пошла молва, что все принимавшие участие в рождественском восстании солдаты и горожане посылаются на защиту Смоленска, и делается это вовсе не по необходимости, а чтобы очистить столицу от русских и сдать ее «злым татаровьям да сыроядцам башкирам, да персюкам», которым, будто бы, «анпиратор» тайно продал Белокаменную. Москва загудела. Первыми зашевелились многочисленные старообрядцы, почувствовавшие себя Кровно оскорбленными обидой, которую «анпиратор» учинил чтимому староверами старцу, архиерею Никифору, избив его и сломав ему два ребра.
Однако Москва долго раскачивается. Она любит сначала пришипиться, притаиться, оглядеться по сторонам, сообразить, как и что, и ждет. Чего — и сама не знает. Крика выскочившего из кабака без шапки с разбитой харей пропойцы, топота копыт закусившей удила лошади, звона кем-то разбитого стекла или удара в колокол в соседнем храме К тому же на Москву в эти дни удручающе действовало следующее обстоятельство: с наступлением не по времени теплой погодой чрезвычайно усилилась смертность от чумы.
В день умирали до трехсот человек. Разъезжавшие с огромными розвальнями по городу «мортусы» крючьями вытаскивали из зачумленных домов трупы, а иногда и еще живых людей. Появились шайки наряжавшихся «городовыми казаками» и теми же «мортусами» грабителей, покойников зарщать не успевали, на кладбищах образовывались завалы из страшных покойников, а одичавшие голодные собаки набрасывались на эти брошенные трупы. Между прочим, чума убила недавнюю любовницу «анпиратора», плаксивую Маринку. Весть о ее смерти облетела весь город, но дала повод москвичам заявить, что «тут Дело нечисто! Жила; да жила девка, а как только «сам» обзавелся новой полюбовницей, чернявой Танькой, да кабыть еще и из цыганок, а может, и колдовкой, тут Маринке и конец пришел! Известно, постылой изделаласъ! Ну, и сплавили на тот свет!»