А потом что это, в сам-деле, за жисть такая? Сиди, твое царское величество, как барбоска али кудлатка какая в своей будке на чепи, а наружу носа не смей показывать, а то тебе еще и голову каменючкой прошибут аль ноту переломят.
— Тесно тебе, что ли? — удивился Хлопуша.
— И знамо, тесно! Ну, Кремль, ну, дворец, ну, все такое. А радости много ли? Та же тюряха, острог казанский, только что малость побольше. А кругом — часовые. Вот и выходит, что лез в «анпираторы», а попал в колодники. А у меня от этого в грудях стеснение. Что такое? Я простор люблю. Я так: куды захотел, туды и полетел. Опять же у меня и сна-покоя нету. Только задремлешь, чудится, быдто кто подкрадывается толи с ножичком, то ли с кистенечком. Только и заснешь, как водки наглотаешься. А взялся за чарку, вы же рожи строите! И вредно, и опасно, и не подобает, и то, и се, и тому подобное! А, ну вас в тартарары! Ушел бы от всего этого! Да куда уйтить-то?
— Привыкнешь!
— Что-то не привыкаю! Все скучнее да скучнее делается! Не показывается что-то мне жисть такая! Да вон и ты не очень-то весел ходишь, Хлопка!
Лицо Хлопуши потемнело. Пугачев лукаво подмигнул:
— Ай к весне дело идет, Хлопка?
— Что ж, что к весне? — удивился варнак.
— Енарал Кукушкин скоро сигнал давать почнет! Собирайтесь, мол, други верные, под зеленой шатер, на тихие зори, да на чистые воды, да на большие дороги!
— Ну, вот еще что придумал?! — с неудовольствием сказал Хлопуша. — Ай бродягой заделаться прикажешь? После енералиссимуса-то?!
— Нюжли во вкус вошел? — усомнился Пугачев. — Не похоже что-то!
И вдруг впился сверлящим взором в изуродованное, страшное лицо «генералиссимуса»:
— А то, может, и впрямь смерти моей ждешь?
— Зачем она мне понадобилась, смерть-то твоя? Опомнись!
— А есть которые и так бают: разлакомился, мол, безносый. Хочется, мол, ему не только в енаралах, но и в царях побывать!
Хлопуша обозлился и сердито загундосил:
— А ты мне скажи, кто сплетку такую плетет, так я ему и дохнуть не дам больше! Своими руками задушу!
— Кто бает? — притворно заколебался Пугачев. — Ищи округ себя. Твои же дружки да собутыльники. Самые к тебе близкие люди, вот кто плетет... Может, и впрямь под тебя кто подкапывается из зависти...
— А может, и сам ты вот тут, сейчас придумал! — прохрипел Хлопуша. — Поймать захотел! Да сорвалось! Не поймал!
Пугачев заулыбался и вымолвил, подмигивая:
— Двистительно... Может, и сам придумал! А ты не сердись! Ты в моей шкуре побывай, так и не такое придумывать станешь!
— А ты бы поменьше придумывал! А то и спятить не долго!
Глаза Пугачева тревожно забегали. Вздохнув, он глухо вымолвил:
— Я и то боюсь! Мерещится по ночам разное. Да все несуразное такое... Русявый один представляется. Мало ль кого пристукнуть привелось да ничего... А вот русявый этот да еще Харлова-маеорша с братишкой... А то Кармицкий еще. Придет, быдто, станет да и смотрит любопытно, высматривает, говорю... А сам подмигивает... Губами шевелит, а говорить не может!
— Вона! — изумился Хлопуша. — Ну, русявого, скажем ты пришил. А Харлову с братишкой да Кармицкого не ты, а другой! Твоей вины нету! Пущай к тем и лезут, которые их пришили!
— А они ко мне лезут, — жалобно признался «анпиратор». — Да хоть бы сказали, чего им нужно! Легче было бы. А то так: стоят да смотрят, да губами шевелют...
Он пугливо оглянулся. Хлопуша съежился и вобрал голову в плечи.
— Ну тебя! И на меня жуть нагнал! — признался он. — Мне, признаться, побитые не снятся, а вот Катька твоя, верно, мерещится. То ли во сне, то ли наяву.
— Катька? Царица бывшая? Тю!
— А ты не тюхай, а раньше послухай. Вот, говорю, снится мне гроб да огромаднейший, и хоша он и закрытый, а видно наскрозь. Лежит в ем она, царица, да не мертвая, а так, быдто притворилась мертвой, а сама все видит. Ну, вот только я, значит, поближе, а она и приподымается из гроба. Да как посмотрит на меня! Да как сверкнет глазами! Н-ну, тут у меня и душа в пятки! А проснешься — весь в поту... Живая была — пронзительная и мертвая такая же...
— Ну, Катьки нам бояться нечего! Из гробу не вылезет, да и гроба-то не было: потопла. Рыбам да ракам корм...
— А Москва и по сю пору Катькиной смерти не больно верит, — заметил Хлопуша. — Я так полагаю, — продолжал он, — это она все тебе назло! А при Катьке — ей назло верила, что, мол, Петр жив да где-то скрывается!
В самом деле, в Москве все чаще и чаще всплывал слух о будто бы где-то появившейся императрице. Ее встретили в поле крестьянские ребятишки. Заговорила с ними, подарила им рублевик серебряный, а они по лику на той монете и опознали дарительницу. А то будто брел по лесу старый капрал и набрел на избушку а ли на шалаш, а в шалаше — она В простом одеянии, но он, капрал, сразу ее опознал. Да она и запираться не стала, только приказала молчать. Ну, он жене сказал, а жена соседке... Пошли мужики в лес, а шалаш уж пустой стоит. Ушла! А то еще ехали с красным товаром офени, а она на перекрестке стоит, а на голове — царский венец... Видели ее и в самой Москве и даже возле Кремля. Молилась у Иверской. Солдат один заприметил да хотел ее задержать: получу, мол, награду. Только он к ней, а она как сверкнула на него глазами, и на солдата будто столбняк напал.
Каждый раз, когда слух о появлении «Катьки» доходил до «анпиратора», он начинал чувствовать себя хуже прежнего. За последнее время еще новое появилось. Стали поговаривать, что и разруха, и бунты, и голод, и «черная смерть» — все это, мол, кара божья. И будет народ несказанно страдать, покуда не вернется царица законная. Тогда все пойдёт на поправку.
По совету канцлера «анпиратор» однажды вызвал в Кремль «епутатов» от строптивого московского населения — их числе были также и прежние переговорщики — и стал объяснять им нелепость слухов о возможности возвращения императрицы.